Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн Страница 54
Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн читать онлайн бесплатно
Первокурсникам он настраивал зрение: пусть не камертон в глазу, но хоть первичные резонаторы. После пояснений и комментариев он проектировал на экран очередной диапозитив и требовал ответа на простые вопросы. Мы обычно тыкались куда попало, как правило — мимо смысла, терялись в частностях. «Смотрите на целое, — сердился Николай Николаевич, — на целое смотрите!» Поправлял выкрикнувших и ставил новый диапозитив. «Святой Себастьян!» — быстро орала первая ученица, демонстрируя эрудицию и умение пренебрегать деталями: на экране была полнотелая Андромеда Рубенса.
Пунин имел в виду другое — ему нужно было ощущение стиля и способность читать пластику. Литературные интерпретации и «настроения» он не терпел. Все это были, по его слову, «анэстетические суждения», вносимые в картину извне, а не извлекаемые из нее самой [16]. Вот на экране «Положение во гроб» Рафаэля, а вопрос, заданный профессором, снова озадачивает всех нас: какова, по — вашему, идея картины, спрашивает Пунин. Насчет идей, идейности, идеологии и прочих вещей, входящих в «план содержания», мы уже хорошо наслышаны, и хотя сюжет замысловат, в предположениях нет недостатка. Все они отвергнуты. Пунин говорит о пластически выраженном: я полагаю, говорит он, что идея этой картины есть идея несения. Признаться, мне, вспоенному перекипяченным, процеженным и разбавленным марксистским молочком, потребовалось немалое время, чтобы понять это замечание учителя. А тогда… Ну, что же, непонятное и сакральное — близкой природы, камлание шамана сообщает нам тут, что он, там, беседует с духами.
После окончания первого курса, весною, мы решили сделать Николаю Николаевичу подарок. Это, разумеется, должно было быть нечто художественное. В послевоенном 47–м году комиссионные магазины все еще ломились от коллекционных вещей, главное было не ошибиться: подарок покупали самому Лунину. Мнения разделились: одни полагали профессора модернистом и формалистом и требовали чего‑нибудь «левого», другие, не желая рисковать, настаивали на классическом. Модернисты победили. В магазине на Невском, то ли на углу Садовой, то ли у Екатерининского канала, была приобретена стилизованная женская фигура, ростом она была не менее полуметра, из камня, ее плавно текущие полированные поверхности указывали на времена перехода от увядшего югенда к набирающему силы ар деко. Впрочем, я ее помню смутно. Может, это была Богородица? Зато прекрасно помню, что выбор показался мне катастрофическим. Я предвидел, как Николай Николаевич примет эту безвкусную бандуру и как в душе, если не вслух, будет хохотать над безглазыми первокурсниками. Будучи среди уполномоченных, я решительно отказался идти вручать — чтобы избежать позора. Если бы я знал, что упустил единственный случай посетить легендарную квартиру в Фонтанном доме! Был робок и не осведомлен.
На вечере памяти Пунина в 1989 году в Москве Ирина Николаевна, говоря об особой любви студентов к отцу, вспомнила, как однажды (только однажды!) ему даже преподнесли в дар небольшую скульптуру — и он этому безмерно радовался…
Подарок был благодарностью за то, что мы услышали, а еще более — за то, что нам предстояло получить. Мне до сих пор легко вызвать в памяти образ пунинской лекции или семинара.
Семинар по анализу картин Пунин вел вместе со своей ученицей и новой — после Анны Ахматовой — возлюбленной, Мартой Голубевой. Иногда студенты — участники семинара — представляли на обсуждение свои сочинения: хорошо помню необычайного изящества доклад Саши Немилова об эрмитажной картине Ватто «Затруднительное предложение». Но самым завораживающим был диалог ведущих. Вводной репликой «А не думаете ли вы, Николай Николаич, что…» Голубева открывала очередное представление интеллектуальной commedia dell’arte на двоих — и начинал литься поток импровизаций по заранее прочерченному руслу сюжета.
Конечно, импровизационная форма и артистизм придавали лекциям Пунина особый блеск. Аудитория бывала переполнена. На столах, у которых жались четыре — пять студентов, стояли лампы, забранные цилиндрическими колпаками из черной бумаги — чтобы обеспечить темноту для репродукций на экране. Сначала зажигали общий свет. Николай Николаевич, подняв очки на лоб и уткнувшись в потрепанную тетрадку, занудно озвучивал нам, что Рембрандт родился в 1606 году, а умер в 1669–м, что его учителем в Лейдене был…, а в Амстердаме… и т. д. Наконец, с биографическими делами покончено, тетрадка (мне казалось — с отвращением) брошена на стол, очки вернулись на переносицу, верхний свет погашен. Вот тогда, в теплой полутьме, начинался магический спектакль, творимый на наших глазах. Краски платья Эсфири в московской картине, снятой на тоновой диапозитив, начинали сверкать, «как раздавленные драгоценные камни», открывалась качающаяся композиционная структура эрмитажного «Падения Амана» (теперь атрибутируется как «Давид и Урия»), бургомистр Ян Сикс, задумавшись, машинально натягивал перчатку, оставаясь мысленно еще там, на воображенном Пуниным обсуждении в амстердамской ратуше… Пунинское слово, опрокинутое на чернобелый экранный образ, воскрешало его, как живая вода.
Конечно, конечно, не только идеи, но и многие риторические ходы были заготовлены впрок, импровизации накладывались на хорошо продуманные структуры курса; «раздавленные драгоценные камни» я как‑то встретил в написанной Пуниным главе «Истории западноевропейского искусства» (вышедшей под его редакцией). Тем не менее впечатление, будто он творил лекцию на наших глазах, верно: ее трепетные, но прочно сконструированные формы выстраивались и являлись здесь и сейчас. После ареста Пунина его курс продолжал вести другой коллега; однажды перед лекцией кто‑то из студентов, зайдя на кафедру, подслушал, как новый преподаватель, подбирая диапозитивы, сказал себе — «ну, это я обскажу». Однако самотекущее профессиональное «обсказывание», сдобренное наспех подогретыми эмоциями, было пусто.
Когда я начинал свою преподавательскую карьеру, я не мог не поддаться искушению «сделать, как Пунин». Признаюсь, чего уж там, мне приходило в голову воспроизвести пунинскую лекцию или хотя бы анализ — вот так, как двоечнику, выдать за свое: Николай Николаич, дай списать… Николай Николаич не давал. Память была свежа, казалось бы, чего легче репродуцировать врезавшийся в душу образ, сыграть разбор — ну хоть того же Сикса! Нет, ничего не могло получиться, не давалась лекция, не повторить было ни порядок слов, ни порядок предложений, ни ход мысли, да их и не было в памяти: остался только образ лекции, гештальт, слитый с собственным переживанием, уникальный внутренний отпечаток.
Высокий артистизм учителя, наверное, проявлялся и в том, что он не был учителем. Он не обучал нас, он был перед нами, готовый, непроницаемый, статуарно законченный, один на один со своим искусством, и сам — произведение; жрец и идол одновременно.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments