Дневник писательницы - Вирджиния Вулф Страница 56
Дневник писательницы - Вирджиния Вулф читать онлайн бесплатно
Суббота, 20 августа
Вчера в Лондоне был странный день. Я сказала себе, стоя у окна Л.: вглядись в это мгновение, потому что так жарко не было двадцать один год. Ветер был горячим, словно нагревался, пролетая через кухню в направлении «Пресс» из студии. На площади девушки и юноши в белом лежали на траве. Так жарко, что невозможно сидеть в столовой. Л. накормил меня и едва ли не отнес наверх, не позволив подняться самой. Вернувшись, мы открыли окошки в машине — так и сидели на сильном горячем ветру, но пока ехали мимо полей и рощиц, становилось прохладнее и зеленее. Самое прохладное место впереди, если открыты окна и машина идет со скоростью сорок или пятьдесят миль в час. Сегодня в двенадцать тридцать поднялся ветер, облака закрыли небо, но сейчас, в три сорок пять, почти нормальный летний день. Жара продолжалась десять дней. После обморока у меня часто стучит в голове; или мне так кажется. Я почти не думаю о смерти, зато думаю — что ж, теперь ешь, пей, смейся и корми рыбок. Странно — люди глупо обращаются со смертью — желание, с каким хочется преуменьшить ее значение и быть найденным ею, как говорил Монтень, в окружении девушек и друзей. А Л. отмечает расстояние и собирается меня фотографировать. Еще три книги должны появиться о миссис Вулф; и это напомнило мне, что иногда надо писать о своей работе.
Лето прекрасное, несмотря на все мои приступы и недомогания, несмотря на утренний тремор. На редкость тихо, легко, ярко. Я верю, что хочу более человеческого существования для моей следующей книги — беззаботно порхать среди друзей — чувствовать ширь и прелесть человеческой жизни; не напрягаться; сделаться мягкой и наслаждаться сутью обыкновенных вещей, бесед, персонажей, проходящими через меня ощущениями, спокойно и безвольно, пока я не скажу: стоп — и не возьмусь за ручку. Да, ноги у меня начинают ходить нормально; нервы больше не встрепаны. Вчера мы отнесли сливы старенькой миссис Грей. Она вся сморщенная и сидит на стуле в углу. Дверь открыта. Она дергается и дрожит. У нее безразличный нездешний старческий взгляд. Л. понравилось ее отчаяние; «Я ползу на кровать в надежде на день и сползаю с кровати в надежде на ночь. Я невежественная старая женщина — не умею ни читать, ни писать. Но каждый вечер я молюсь Богу, чтобы он прибрал меня — или дал мне покой. Никто не знает, как я страдаю. Посмотрите на мою руку, — сказала она и взяла булавку. Я подчинилась. — Твердая, как железо; это вода; и ноги у меня такие же. — Она спустила чулок. — Это водянка. Мне девяносто два года, все мои братья и сестры умерли; моя дочь умерла, мой муж умер…» Она говорила и говорила о своих несчастьях; вновь и вновь перечисляла свои болезни; и больше ничего не хотела понимать; могла сосредоточиться только на них; она целовала мне руку; благодарила нас за подаренный фунт. Вот во что мы превращаем свою жизнь — никакого чтения, никакого сочинительства — она живет благодаря… [149] докторам, хотя хочет умереть. Человек чрезвычайно изобретателен в пытках.
Лондон. Воскресенье, 2 октября
Пожалуй, я позволю себе эту запись. Странно, но возвращение сюда мешает моему писательству. Еще более странно, что теперь, когда мне пятьдесят лет, я сохраняю самообладание и недрогнувшей рукой попадаю в цель. Поэтому все волнения и трепетания еженедельников меня не касаются. В моей душе произошли изменения. Я не верю в возраст. Я верю в вечное движение следом за солнцем. Отсюда мой оптимизм. И, чтобы не остановиться в своем движении, мне надо, твердо и сознательно, отбрасывать все случайное: людей; рецензии; славу; всю сверкающую шелуху; отойти от всего и сосредоточиться. Итак, я не буду бегать за тряпками, не буду ни с кем встречаться. Завтра мы отправляемся в Лестер, на съезд лейбористской партии. А потом опять издательская лихорадка. Мой «Обыкновенный читатель» меня не волнует, книга Холтби тоже. Мне интересно наблюдать за каждым мгновением, не принимая ни в чем участия, — отличное состояние ума, когда человек осознает свою силу. А потом я вернусь в свои горы; в деревню; Л. и я счастливы в Родмелле; там свободная жизнь — тридцать-сорок миль: приезжаем, когда и как хотим; спим в пустом доме; с удовольствием воспринимаем всякие помехи; ныряем в благословенную красоту — обязательно гуляем; чайки на алой пашне; или отправляемся в Тэрринг-Невилл — эти полеты я теперь очень люблю — в огромном безразличном небе. Никто тебя не дергает, не толкает, не мучает. Но это прошлое или будущее. Теперь я читаю Д. Г. Лоуренса с обычным разочарованием; а ведь у нас с ним очень много общего — одинаковое стремление быть самими собой; так что я не бегу, когда читаю его: я останавливаюсь, и мне хочется освободиться от другого мира. Это делает Пруст. Для меня Лоуренс безвоздушен и ограничен; а я, повторяю, этого не хочу. И повторение одной мысли. Этого я тоже не хочу. Я ни в коей мере не желаю «философствования»: я не верю в готовность людей к чтению загадок. Что мне по-настоящему нравится (в «Письмах») — неожиданные зрительные образы: огромный призрак прыгает на волнах (водяная пыль в Корнуолле), но меня не удовлетворяют объяснения того, что он видит. И потом, это раздирает душу: попытка вновь начать дышать; и «У меня осталось шесть фунтов десять пенсов», а правительство выкидывает его, как жабу, и запрещает его книгу [150]; грубость цивилизованного общества по отношению к задыхающемуся агонизирующему человеку; как это было никчемно. От всего этого ощущение одышки в его письмах. В сущности, ничего важного. А он задыхается и дергается. И потом, мне не нравится его бренчание двумя пальцами — и высокомерие. В конце концов, в английском языке миллион слов: зачем же ограничиваться шестью? да еще хвалить себя за это? Меня раздражают проповеди. Он напоминает человека, который выносит приговор, зная лишь половину фактов: жмется к стенке, сражается с подушками. Таки хочется сказать: выйди и посмотри, что происходит снаружи. Я имею в виду, что все это пусто: легко; давать советы системе. Мораль такова: хочешь помочь, никогда не систематизируй — по крайней мере, пока тебе не стукнет семьдесят: ты был уступчивым и милым, и созидающим, и до конца испытал свои нервы и возможности. А он умер в сорок пять. Почему Олдос говорит, что он был «художником»? В искусстве не должно быть проповедничества; вещи как они есть; фразы красивы сами по себе; множество морей; нарциссы, которые появляются прежде ласточек; Лоуренс же говорит только то, что подтверждает его мысль. Я, конечно же, не читала его. Но, судя по «Письмам», он слышит только то, что хочет слышать; обязательно дает советы; включает вас в систему. Отсюда его привлекательность для тех, кто хочет войти в систему; чего я не хотела; я даже считаю это богохульством — включение Карсвеллов в систему Лоуренса. Было бы намного благороднее предоставить их самим себе: самое благородное — это карсвеллизм Карсвелла. А он по-мальчишески щипал и толкал всех, кто приближался к нему: Литтон, Берти, Сквайр — все они, мол, ограниченные и нечистые. Словно его управитель снисходил и измерял их. Зачем вся эта критика других людей? Почему не система, построенная на добре? Вот было бы открытие — система, которая не ограничивает.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments