Достоевский - Людмила Сараскина Страница 83
Достоевский - Людмила Сараскина читать онлайн бесплатно
Но даже гуманнейшие из лекарей, фельдшеров, ординаторов и простых служителей госпиталя не могли избавить пациентов от тяжелого, отравленного испарениями воздуха больничной палаты на 22 койки, где вперемешку лежали чахоточные, венерические, цинготные, глазные, буйно помешанные, наказанные тысячью палочных ударов «на зеленой улице», умирающие — и те, кто пришел ненадолго сменить голые доски сырой казармы на тюфяк в тепле. Не было спасения и от полчищ жирных клопов, от кислого запаха склизких суконных халатов, которые выдавались больным; от кандалов, не снимаемых с каторжников ни в бане, ни в лазарете; от созерцания смерти, которая была здесь слишком частой гостьей.
При всем том тюремный госпиталь, куда Достоевского принимали так часто, как это только было возможно, чтобы не вызвать подозрений у проверяющих чинов, явился для него спасительным местом не только потому, что здесь можно было отлежаться после припадков падучей (настоящее название «кондрашки с ветерком» здесь ни у кого уже не вызывало сомнений); не только потому, что здесь их с Дуровым подкармливали и освобождали от казармы. Доктор Троицкий на свой страх и риск вернул арестанту право чувствовать себя писателем и надежду остаться им.
В далекой юности Ф. М. писал брату: «Человек есть тайна». Пройдет почти два десятилетия, и в «Записках из Мертвого дома» он, исходя из горького опыта, чуть-чуть уточнит блистательный афоризм: «Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение». К самому Достоевскому эта формула могла относиться лишь отчасти. Конечно, он ко многому привык и притерпелся в остроге — к кандалам, к убогому быту, к званию «грамотного чернорабочего» и даже к тому, что на улице малый ребенок мог подать ему милостыню: «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!»
Ему предстояло привыкнуть и к самому страшному — к запрету на писательство.
Вряд ли в то время он уже знал поучительную историю, которая произошла с его младшим братом Андреем, ошибочно арестованным по делу «общества пропаганды». Когда 3 мая 1849 года ошибка была обнаружена и брат получил «очистительный аттестат», он был вызван к главноуправляющему путями сообщения графу П. А. Клейнмихелю, и тот, похвалив архитектора из своего департамента за благонамеренность («Очень рад, что в моем ведомстве не оказалось ни одного подлеца»), порекомендовал: «Меня просят, чтобы это не повлияло на твою дальнейшую службу. Отнюдь нет. Будь спокоен. Теперь отдохни, а потом старайся служить хорошо, а главное, не сочиняй и не пиши ничего, кроме смет и строительных проектов».
«Вельможа-сатрап», от которого ничего нельзя было ожидать, кроме пакости (так отзовется о Клейнмихеле Андрей Михайлович), коварно обманет: пожелав избавиться от архитектора с опальной фамилией, вышвырнет его из гражданского ведомства в Департамент военных поселений.
В глазах «сатрапов» занятия литературой имели дурную репутацию и, разумеется, никак не могли быть поощряемы для арестанта военной каторги. По закону каторжный срок для политического преступника имел поучительное ограничение — «без права переписки». Нельзя было не только писать, нельзя было, строго говоря, и читать. Привыкнуть к этому Достоевский не мог — и не привык: местный священник А. И. Сулоцкий, знакомец Фонвизиных, передавал в острог духовные журналы, «морячки» из караульной команды приносили любимого Диккенса.
Здесь впервые Достоевский опробовал новый для себя жанр: личный дневник, нечто вроде записной книжки. «Моя тетрадка каторжная», самоделка, сшитая уже после каторжного срока разными нитками из двадцати восьми листов (55 страниц текста) простой писчей бумаги, в восьмую долю листа, без обложки, заглавия и даты, тайно хранилась у старшего фельдшера и выдавалась вместе с книгами и газетами, когда арестант появлялся в лазарете и мог немного побыть читателем и писателем. На что он рассчитывал, делая тайком пестрые, как будто случайные, не связанные одна с другой записи? Зачем рисковал, преследуемый доносчиками и приезжавшими по «сигналу» следователями, которые обвиняли Троицкого, будто тот принимает в госпитале политических арестантов, притворяющихся больными, и доставляет им особые удобства, хорошую пищу, книги и письменные принадлежности? Подозревая, что арестанты нарушают правила, ревизоры учиняли допросы, очные ставки и обыски (Советник Главного управления Западной Сибири от Министерства юстиции барон фон Шиллинг, присланный в Омский острог из Тобольска для расследования доноса ординатора Крыжановского, столкнулся с заговором молчания — свидетели не подтверждали сделанных доносчиком заявлений. Видя свою неудачу, следователь решился провести в остроге внезапный обыск, однако арестанты были вовремя предупреждены и как следует подготовились: все запрещенное было спрятано вне острога, кроме нескольких предметов, оставленных под нарами для потехи. «Трофеями обыска оказались: банка помады, флакон одеколона, рваная женская юбка, чулки и детский нагрудничек. Но самой неожиданной находкой было несколько писаных листков почтовой бумаги. Комендант и следователь одновременно протянули к ним руки, и, когда прочитали их, оба расхохотались. На листках написано было, в виде молитвы, заклинание от сатаны, исшедшего из преисподней на землю в образе изверга — плацмайора Кривцова. Нужно ли говорить: какую обильную пищу дал этот грозный обыск для смеха омскому обществу» (Мартьянов П. К. Дела и люди века. Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Т. 3. СПб., 1896. С. 277)) — существует свидетельство, как Достоевский на сделанный ему следователем вопрос: не писал ли он чего-нибудь в остроге или когда находился в госпитале? — ответил: «Ничего не писал и не пишу, но материалы для будущих писаний собираю». — «Где же материалы эти находятся?» — «У меня в голове». Дуров же сказал: «Зачем писать, когда мы, поэты, можем петь!.. Петь приятней, чем писать» (П. К. Мартьянов).
Но материалы были не только в голове — листки заполнялись словами и выражениями, «записанными на месте» (потом, быть может, переписывались16), нумерация иногда сбивалась, появлялись пропуски, повторы, дополнения между строк и на полях. Что он ждал от своей тайной работы, к которой позже не раз будет возвращаться? Ни о каких приятных сюрпризах судьбы речи быть не могло. 1460 дней каторги предстояло прожить от звонка до звонка, без послаблений и смягчений — лишь госпиталь время от времени, случайные книги, прочитанные наспех, да иногда работа полегче. Он стал еще более, чем до ареста, угрюм и насторожен, «смотрел волком в западне... изъявление сочувствия принимал недоверчиво... сторонился вообще людей, предпочитая в шуме и гаме арестантской камеры оставаться одиноким... отвечал на вопросы неохотно, а в интимные разговоры и сердечные излияния почти никогда не пускался» (П. К. Мартьянов).
Его письма, написанные сразу после каторги, были мрачнее и надрывнее, чем более поздние заметки о пережитом. Брату Михаилу: «Вечная вражда и ссора кругом тебя... всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, — право, можно простить, если скажешь, что это было худо. Кроме того, всегда висящая на нас ответственность, кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья». Н. Д. Фонвизиной: «Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня... Скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один... Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года. Были и у меня такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них, как на воров, которые крали у меня мою жизнь безнаказанно». Брату Андрею: «А те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела как камень у меня на душе. Во все 4 года не было мгновения, в которое бы я не чувствовал, что я в каторге». А. Н. Майкову: «Не могу Вам выразить, сколько я мук терпел оттого, что не мог в каторге писать. А, между прочим, внутренняя работа кипела. Кое-что выходило хорошо; я это чувствовал».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments