Записки из мертвого дома - Федор Достоевский Страница 45
Записки из мертвого дома - Федор Достоевский читать онлайн бесплатно
Но если уж спрошено раз: «Для чего?», и так как уж пришлоськ слову, то не могу не вспомнить теперь и еще об одном недоумении, столько летторчавшем передо мной в виде самого загадочного факта, на который я тоженикаким образом не мог подыскать ответа. Не могу не сказать об этом хотянесколько слов, прежде чем приступлю к продолжению моего описания. Я говорю окандалах, от которых не избавляет никакая болезнь решенного каторжника. Дажечахоточные умирали на моих глазах в кандалах. И между тем все к этому привыкли,все считали это чем-то совершившимся, неотразимым. Вряд ли даже и задумывалсякто-нибудь об этом, когда даже и из докторов никому и в ум не пришло, во всеэти несколько лет, хоть один раз походатайствовать у начальства о расковкетруднобольного арестанта, особенно в чахотке. Положим, кандалы сами по себе небог знает какая тягость. Весу они бывают от восьми до двенадцати фунтов. Носитьдесять фунтов здоровому человеку неотягчительно. Говорили мне, впрочем, что откандалов после нескольких лет начинают будто бы ноги сохнуть. Не знаю, правдали это, хотя, впрочем, тут есть некоторая вероятность. Тягость, хоть и малая,хоть и в десять фунтов, прицепленная к ноге навсегда, все-таки ненормальноувеличивает вес члена и чрез долгое время может оказать некоторое вредноедействие… Но положим, что для здорового все ничего. Так ли для больного?Положим, что и обыкновенному больному ничего. Но таково ли, повторяю, длятруднобольных, таково ли, повторяю, для чахоточных, у которых и без того ужесохнут руки и ноги, так что всякая соломинка становится тяжела? И, право, еслиб медицинское начальство выхлопотало облегчение хотя бы только одним чахоточным,то уж и это одно было бы истинным и великим благодеянием. Положим, скажеткто-нибудь, что арестант злодей и недостоин благодеяний; но ведь неужели жеусугублять наказание тому, кого уже и так коснулся перст божий? Да и поверитьнельзя, чтоб это делалось для одного наказания. Чахоточный и по судуизбавляется от наказания телесного. Следственно, тут опять-таки заключаетсякакая-нибудь таинственная, важная мера, в видах спасительной предосторожности.Но какая? – понять нельзя. Ведь нельзя же в самом деле бояться, что чахоточныйубежит. Кому это придет в голову, особенно имея в виду известную степеньразвития болезни? Прикинуться же чахоточным, обмануть докторов, чтоб убежать, –невозможно. Не такая болезнь; ее с первого взгляда видно. Да и кстати сказать:неужели заковывают человека в ножные кандалы для того только, чтоб он не бежалили чтоб это помешало ему бежать? Совсем нет. Кандалы – одно шельмование, стыди тягость, физическая и нравственная. Так по крайней мере предполагается.Бежать же они никогда никому помешать не могут. Самый неумелый, самый неловкийарестант сумеет их без большого труда очень скоро подпилить или сбить заклепкукамнем. Ножные кандалы решительно ни от чего не предостерегают; а если так,если назначаются они решеному каторжному только для одного наказания, то опятьспрашивают: неужели ж наказывать умирающего?
И вот теперь, как я пишу это, ярко припоминается мне одинумирающий, чахоточный, тот самый Михайлов, который лежал почти против меня,недалеко от Устьянцева, и который умер, помнится, на четвертый день по прибытиимоем в палату. Может быть, я и заговорил теперь о чахоточных, невольно повторяяте впечатления и те мысли, которые тогда же пришли мне в голову по поводу этойсмерти. Самого Михайлова, впрочем, я мало знал. Это был еще очень молодойчеловек, лет двадцати пяти, не более, высокий, тонкий и чрезвычайноблагообразной наружности. Он жил в особом отделении и был до странностимолчалив, всегда как-то тихо, как-то спокойно грустный. Точно он «засыхал» востроге. Так по крайней мере о нем потом выражались арестанты, между которымион оставил о себе хорошую память. Вспоминаю только, что у него были прекрасныеглаза, и, право, не знаю, почему он мне так отчетливо вспоминается. Он умерчаса в три пополудни, в морозный и ясный день. Помню, солнце так и пронизывалокрепкими лучами зеленые слегка подмерзшие стекла в окнах нашей палаты. Целыйпоток их лился на несчастного. Умер он не в памяти и тяжело, долго отходил,несколько часов сряду. Еще с утра глаза его уже начинали не узнавать подходившихк нему. Его хотели как-нибудь облегчить, видели, что ему очень тяжело; дышал онтрудно, глубоко, с хрипеньем; грудь его высоко подымалась, точно ему воздухубыло мало. Он сбил с себя одеяло, всю одежду и, наконец, начал срывать с себярубашку: даже и та казалась ему тяжелою. Ему помогли и сняли с него и рубашку.Страшно было смотреть на это длинное-длинное тело, с высохшими до кости ногамии руками, с опавшим животом, с поднятою грудью, с ребрами, отчетливорисовавшимися, точно у скелета. На всем теле его остались один толькодеревянный крест с ладонкой и кандалы, в которые, кажется, он бы теперь могпродеть иссохшую ногу. За полчаса до смерти его все у нас как будто притихли,стали разговаривать чуть не шепотом. Кто ходил – ступал как-то неслышно.Разговаривали меж собой мало, о вещах посторонних, изредка только взглядывалина умиравшего, который хрипел все более и более. Наконец он блуждающей инетвердой рукой нащупал на груди свою ладонку и начал рвать ее с себя, точно ита была ему в тягость, беспокоила, давила его. Сняли и ладонку. Минут черездесять он умер. Стукнули в дверь к караульному, дали знать. Вошел сторож, тупопосмотрел на мертвеца и отправился к фельдшеру. Фельдшер, молодой и добрыймалый, немного излишне занятый своею наружностью, довольно, впрочем,счастливою, явился скоро; быстрыми шагами, ступая громко по притихшей палате,подошел к покойнику и с каким-то особенно развязным видом, как будто нарочновыдуманным для этого случая, взял его за пульс, пощупал, махнул рукою и вышел.Тотчас же отправились дать знать караулу: преступник был важный, особогоотделения; его и за мертвого-то признать надо было с особыми церемониями. Вожидании караульных кто-то из арестантов тихим голосом подал мысль, что не худобы закрыть покойнику глаза. Другой внимательно его выслушал, молча подошел кмертвецу и закрыл глаза. Увидев тут же лежавший на подушке крест, взял его,осмотрел и молча надел его опять Михайлову на шею; надел и перекрестился. Междутем мертвое лицо костенело; луч света играл на нем; рот был полураскрыт, дваряда белых, молодых зубов сверкали из-под тонких, прилипших к деснам губ.Наконец вошел караульный унтер-офицер при тесаке и в каске, за ним два сторожа.Он подходил, все более и более замедляя шаги, с недоумением посматривая на затихшихи со всех сторон глядевших на него арестантов. Подойдя на шаг к мертвецу, оностановился как вкопанный, точно оробел. Совершенно обнаженный, иссохший труп,в одних кандалах, поразил его, и он вдруг отстегнул чешую, снял каску, чегововсе не требовалось, и широко перекрестился. Это было суровое, седое, служилоелицо. Помню, в это же самое мгновенье тут же стоял Чекунов, тоже седой старик.Все время он молча и пристально смотрел в лицо унтер-офицера, прямо в упор, и скаким-то странным вниманием вглядывался в каждый жест его. Но глаза ихвстретились, и у Чекунова вдруг отчего-то дрогнула нижняя губа. Он как-тостранно скривил ее, оскалил зубы и быстро, точно нечаянно кивнув унтер-офицеруна мертвеца, проговорил:
– Тоже ведь мать была! – и отошел прочь.
Помню, эти слова меня точно пронзили… И для чего он ихпроговорил, и как пришли они ему в голову? Но вот труп стали поднимать, подняливместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины,брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг все громко заговорили.Слышно было, как унтер-офицер, уже в коридоре, посылал кого-то за кузнецом.Следовало расковать мертвеца…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments