Прозрачные леса под Люксембургом - Сергей Говорухин Страница 25
Прозрачные леса под Люксембургом - Сергей Говорухин читать онлайн бесплатно
Разбирая письма отчаявшихся людей, он находил их созвучными своему горю, понимая, что на свете случаются беды значительно непоправимее его беды. Но сознание тяжести чужого горя не приносило ему облегчения – он все больше убеждался, что мир сбалансирован из бед и счастья, которое почти неосязаемо на противоположной чаше весов.
Однажды, когда сын учился в первом классе, он привел домой женщину. Они столкнулись в дверях: женщина и его мальчик.
– Кто это? – прищурившись, спросил мальчик, когда за женщиной закрылась дверь.
– По поводу обмена, – глупо соврал он, убирая со стола следы встречи: остатки вишневого ликера, окурки легких дамских сигарет…
– Какого обмена?
– Как какого? – продолжал бессмысленно выпутываться он. – Ты же растешь… Квартира у нас маленькая – тебе нужна большая комната…
– Папочка! – мальчик бросился к нему, ткнулся лицом в колени. – Миленький, я прошу тебя: не надо никуда переезжать… – Он поднял к нему полные слез глаза. – Здесь жила мама…
Он становился взрослым – их сын.
В школьном дневнике стали появляться обращенные к отцу настойчивые требования учителей с просьбой зайти после уроков. Он не ходил – в школе на него по-прежнему смотрели сочувственно, – и только спрашивал:
– Ничего страшного?
– Да ничего, пап, – отмахивался сын и поворачивался к компьютеру.
Глядя на чужую, с острыми лопатками спину, он думал: «Неужели этот мальчик когда-то отвечал мне: “С тобой, с тобой…” И у меня перехватывало дыхание»…
Он выходил на балкон, курил, смотрел на огни проспекта. Всю жизнь его преследовали блоковские строчки: «Ночь, улица, фонарь, аптека…» Окна напротив…
Вероятно, и в них кто-то терял и обретал за эти годы. И возможно, та женщина на балконе третьего этажа с сигаретой в руке так же одинока и уже ничего не в состоянии изменить в себе самой…
А ночь остается. И улица, и фонарь, и аптека. И окна, и фотографии на стене, среди которых кого-то уже нет, а кто-то переместился в другие стены. Казалось, на время, а вышло – навсегда.
Сейчас он подумал о фонаре – о его спасительной неодушевленности…
Если бы и его также могли включать и выключать на рассвете.
Да, сын стал взрослым и постепенно забыл о матери. В этом нет ничего предосудительного – прошло больше десяти лет.
Десять лет. Если разобраться, эпоха.
Но почему он за эти десять лет почти не вспоминал ни войну, ни того, как подыхал в госпиталях, ни два инфаркта, после которых чудом остался жив, ни тех, кто ушел до и после нее, а только эти полтора часа и тот теплый осенний вечер, когда они втроем стояли на балконе: он, она и маленький сын на руках, считавший проезжающие машины:
– Отим, тфа, – смешно коверкая слова, говорил он, – фосем…
– Да не восемь, – смеялись они, – а один, два, три, четыре…
– Три, четыре, – старательно повторял мальчик, – фосем…
2001
Сто сорок лет одиночестваПрислушиваюсь к боли в печени. Или почках. Знать бы еще, где что расположено. Это впервые.
Болит глазной нерв. Это давно.
И еще что-то внутри. Много лет. Это до конца.
Я не старый – уставший. Замкнувший сам себя.
Пережил ли я себя? Вряд ли. Просто ушло мое время. А я остался.
Сквозь меня прошли люди и ушли навсегда. А я по-прежнему гляжу им вслед…
Сегодня мне предложили погадать по руке. Зачем? Я не хочу знать, сколько мне предначертано. Это ничего не изменит для человека, оставшегося в прошлом.
С улицы доносятся звуки совершенно посторонней жизни. Я не могу жить среди этих звуков. И не жить не могу.
Я не могу идти в ногу со временем. Может, потому, что у меня одна нога. А другая – осталась на войне. Сначала казалось – нога, а вышло, что весь я остался там…
Что это – война? Почему каждый день, желая того или нет, ты возвращаешься в пронизываемые ветрами руины сожженного города, в раскатанную гусеницами февральскую грязь, куда с коротким свистом падают одиночные мины и сыпет с неба черный пороховой снег…
Втаптываемые тяжелыми армейскими ботинками, хрустят и жалобно позвякивают под ногами пулеметные гильзы, а звуки далекой канонады наполняют тебя не страхом, а состоянием привычного душевного равновесия…
Вероятно, потому, что война – всегда война. И в прошлом и в настоящем. Меняются цели, совершенствуется вооружение, а солдаты продолжают жить и воевать по первозданным законам: за разорванного противопехотной миной лейтенанта, за высоту, которую надо взять ценой любых потерь, потому что если ее не взять сегодня – завтра потери будут еще больше, за родину, отказавшуюся от своих солдат…
Родина отказывается от солдат, а они продолжают воевать без знамен, без святой правды – за последнюю оставленную товарищем затяжку, за поделенный на двоих глоток теплой водки, за что-то, обретенное только здесь, на дне холодного, заливаемого дождями окопа, под перечеркнутым трассерами чужим небом…
И это что-то, не передаваемое словами, остается с тобой на всю жизнь, до последнего дыхания, как самое главное и неизбывное. Потому что, как это ни противоестественно, но здесь ты был счастлив. Может быть, единственный раз.
Так и жил: от войны до войны. От командировки до командировки. От страха и неустроенности этой жизни до той высоты, к которой шел с высоко поднятой головой, держа руку на предохранителе автомата…
На моем столе фотография совершенно чужих людей. Я купил ее на блошином рынке за пятнадцать рублей.
– Эти люди – кто они? – спросил я у совершенно спившегося человека.
Фотография лежала на земле среди стоптанных ботинок, перелицованного пиджака и десятка грампластинок.
– Не знаю, – соврал он. – Не мое это…
– Не твое, – согласился я. – Теперь тебе это не по карману.
– Тебе-то по карману? – не понял меня он. – Бери – не за стольник отдаю.
Чего я от него добивался?
– Послушай, хрен с ними, со шмотками! Но это же люди! Ну, пропьешь ты через полчаса эту пятнашку, дальше-то что?..
Он бы давно послал меня, если бы не пятнадцать рублей – два стакана портвейна. У него была своя правда, и мне было не дано постичь ее, так же как ему – мою.
– Тебе-то какая разница… – мрачно сплюнул он.
Действительно, какая разница, – подумал я, – если за те несколько минут, пока я стоял под дождем и вглядывался в чужие лица, они успели войти в мою жизнь и занять свое, будто специально отведенное для них место.
Так и стоят на моем письменном столе снятые в двадцать шестом году мать, отец и мальчик трех лет с предсмертными глазами Пьеро.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Comments